Александр Прокудин. Почему я люблю зиму
Зима, наконец. Настоящий мороз. Кошка вбежала в дом с балкона со словами: «Господь благослови!». Из ноздрей пар, на усах биатлонные сопли. В глазах: «Окстись, ирод!» и «Ни в жисть боле!». Давно заметил, под давлением сил природы кошка начинает говорить языком моей красноярской бабушки.
Серафима Фёдоровна вместо «Клуб кинопутешественников» говорила «Клепашествие» и была уверена, что знаменитых сыщиков с Бейкер-стрит зовут «Шерлохон» и «доктор Вася». Радио называла «радивце», кроссовки «красотками», читала по слогам и писать умела только собственную фамилию – большими печатными буквами. Баба Сима…
«Бога нет!» – доводил я её на религиозные праздники, смеясь через набитый её же куличами и крашеными яйцами рот. Она не спорила, даже посмеивалась сама над собой, стеснялась. Сейчас она уже давно проверила всё сама.
Нынче бабушки не те. «Игру престолов» не могут смотреть без валидола – там все без шапок! Сибирячке Серафиме Фёдоровне зашло бы, не хуже «Угрюм-реки». Она и сама была актрисой. Без шуток, так её, вспоминая, зовут в семье до сих пор. Бабушка Сима любила рассказывать истории в лицах, бесподобно проигрывая каждого персонажа. Злой и неприятный мужчина всегда в её исполнении обладал бешеным басом - эдакий Шаляпин-неадекват. Как правило, или её бывший муж (мой дед), или, намного реже, не угодивший чем-нибудь зять (мой отец). Лицемерные и истеричные женщины из магазинных очередей или регистратуры поликлиники голосили противнейшими фальцетами. Сама же баба Сима, в своих рассказах, всегда отвечала им спокойнейшим, взвешенным тоном самого вежливого человека на свете. С достоинством, может чуть-чуть свысока - только, чтобы обозначить границы, но ни в коем случае не задеть. В своём понимании она считала себя интеллигенцией, конечно.
Баба Сима учила думать только о себе. Если она давала нам с приятелем по яблоку, то старалась, чтоб то, что послаще и побольше, досталось именно мне. Как-то даже получил нагоняй за то, что слишком, по её мнению, щедро с кем-то поделился. Так её саму учила жизнь, все её годы. Временами это приносило пользу. Операция «самой бесплатной в мире» советской медицины, стоившая на тот момент 125 рублей в конверте, обошлась ей всего в 25, например. Баба Сима тупо обманула врача, сказав, что остальное «принесёт позже». Хирург, уже удаливший желчный пузырь, был вынужден поверить (не запихивать же обратно?). Набожная, неграмотная, тёмная старушка - кто бы мог подумать?
Ей было плохо с нами. В чужом месте. В чужом большом городе, где с ней иногда заговаривали на вообще непонятном ей языке. Она так и не продвинулась дальше «палдиес» («спасибо» по-латышски) и «уз редзешанос» (до свидания). Ближайшим её другом был телевизор с тремя советскими программами, одну из которых она не смотрела – она была на латышском. Ближайшей подругой - Горбачёв. Пленумы ЦК бабушка смотрела целиком, ежедневно, сидя перед ящиком на табуретке, наклонившись к нему до расстояния полуметра. Я не думал тогда, что она понимает многое из того, что говорили с экрана. Не думаю и сейчас. Но она всё чувствовала, это точно. Примерно так же, как животные чувствуют, что начинается землетрясение. Только без страха. Если я правильно помню, больше это напоминало надежду. Страх как раз уходил.
Баба Сима оккупировала Прибалтику нечаянно. Она входила в приданое мамы. Отец, познакомившись с мамой в Гурзуфе и продолжив знакомство в Литве, перевёз её в Ригу из Читы. Два старых еврея, парторг и технолог с маминой читинской фабрики, сказали, скрепя сердце: «Мы, Валечка, вас понимаем. Благословляем, езжайте!». Считалось невозможным отказать молодому человеку из Риги, даже, если это грозило срывом пятилетки.
Зима всегда мне напоминает о бабушке. Именно зимой она при мне чуть не попала под колёса автобуса. Упала, большая, в зимней одежде, неповоротливая, и не могла подняться. Поскользнулась. Я орал и тянул её за руку, и конечно, ничего поделать не мог, мне было лет восемь. Водитель увидел в зеркало, не тронулся, всё обошлось.
Зимой она водила меня на плавание. Зимой мы ездили в город, в центр, и я впервые увидел, как один человек даёт другому денежку просто так. Нищенке, которой, я был до этого уверен, у нас в СССР не может быть, мы же не Америка какая-нибудь? Скупейшая, бережливая бабушка Сима сэкономленные пенсионные копейки отдавала нищим. Но хорошее яблоко – только мне!
Переехали в новый дом мы тоже зимой. Двенадцатиэтажка у самой дороги. Лично я был без ума от того, что прямо под окнами ходили танки – все советские парады армейская техника репетировала метрах в двадцати от нашего балкона. Я глядел на них из лоджии как из ложи, но чаще выбегал к самой обочине – танкисты баловались, газуя, и поднимали машины чуть ли не на «дыбы», как такое пропустить! Бабушку же интересовали просто машины. Некоторые дни она целиком проводила у окна, считая проезжающие автомобили. Думаю, способность часами залипать в Candy Сrush у меня от неё.
Крестьянка, сибирячка, полжизни прожившая в деревне, четверть в чужом ей месте. Она неверно судила, неверно поступала, мучилась от этого и почти всегда, я думаю, чувствовала себя в одиночестве. Мы мало её слушали и мало во что ставили, считая себя умнее. И взрослые, и дети. Сейчас от этого больно нам, тогда было больно ей.
Когда она навсегда уехала обратно в Красноярск, мне досталась её комната. Первое наследство, можно сказать. Иконы переехали на шкаф, уступив место Цою и Роджеру Смиту. Кровать, на которой она, вечно засыпая на полуслове, рассказывала мне с сестрой одну и ту же сказку (новых она прочитать не могла, а из тех, что помнила наизусть, была только эта – про Петушка, Барина и Алмазное стёклышко), тоже досталась мне. И огромный трёхдверный шкаф с облупившимся шпоном, без её вещей пустой и просторный, как трюм брошенного корабля. Ещё маленькая расшитая вручную подушка и бабушкина большая черно-белая фотография. Всё.
И ещё, когда она уехала, всем стало легче. Сейчас за эту легкость стыдно, как ни за что другое. Но поделать ничего нельзя. Но лучше пусть будет стыдно, чем забыть. Хорошо, что зима приходит, как бы долго её перед этим не было.